«Поглощая тексты, нужно не забывать о диете» — интервью Владислава Суркова
Для нового выпуска «Между строк» Егор Спесивцев поговорил с Владиславом Сурковым о его первых стихотворениях, «Кремлевском волшебнике», «новой искренности», музыкальном проекте «Полуострова», Кафке и рае.
Вы помните, как написали свое первое стихотворение? Можно сказать и про первое серьезное стихотворение, которое до сих пор считаете «своим».
К несчастью, я помню свое первое стихотворение. К счастью, помню не полностью. Написано оно было по заказу. Причем политическому. В третьем классе это было. Учительница попросила что-нибудь написать ко Дню солидарности трудящихся. Ну я и написал: «Гремят барабаны и трубы поют,// Веселье сердца наполняет.// А где-то рабочий измученный люд// От гнета буржуев страдает». Дальше было еще страшнее, но, слава богу, не запомнилось. Забавно, что, живший тогда с мамой в крайней бедности в крошечной комнате общежития с видом на кучу угля и котельную, спавший на раскладушке за шкафом, я так переживал за «где-то» страдающий «люд».
Вскоре я осознал, что и сам принадлежу к низшей касте. Карабкаться вверх по социальной лестнице представлялось столь же унизительным, как и оставаться на ее нижней ступени. Выход был один — сойти с лестницы. Оказаться вне иерархии. Эта исключенность (не путать с исключительностью) из системы стала для меня основой идентичности. Что и выразилось позже в «Черных всадниках», написанных уже в девятом классе. Это первое ритмичное высказывание, о котором я и сейчас могу подумать: «Да, это мое».
Время угрюмое, кончились праздники,
Мир и покой.
Ломятся в дверь, это черные всадники,
Это за мной.
Поздно, не скрыться, не стоит в смятении
дуть на свечу.
Выйду, ни звуком не выдам волнения,
Не закричу.
Пусть меня гонят сквозь город простуженный
И через мост.
Прямо туда, где метелью разбуженный
Старый погост.
Буду бежать без оглядки, без отдыха,
Только быстрей.
Слыша в аккордах морозного воздуха
Топот коней.
В прошлом останутся домики, садики,
Миф тишины.
Белые улицы, черные всадники,
Зимние сны.
Есть ли какие-то книги или авторы, которые вас сформировали? Я слышал ваше прочтение «Супермаркета в Калифорнии» Аллена Гинзберга — если вам нравятся битники, интересно, почему вы пишете силлабо-тонические стихи.
Не думаю, что меня сформировала литература. Я читал и читаю не так много. Редко дочитываю до конца. Уважаю Кафку — все три его романа не окончены. Это успокаивает: зачем читателю дочитывать то, что писатель не дописал? Можно бросить в любой момент, не оскорбив автора. Человек, много читающий, подозрителен — напоминает Петрушку из «Мертвых душ» (тоже, кстати, неоконченных), который, как известно, читал все подряд. И что толку? Он так и остался ленивым лакеем.
Поглощая тексты, нужно не забывать о диете — умеренность, ничего сладкого, минимум острого и пьянящего. Иначе ваши мысли наберут лишний вес, станут тяжелыми и некрасивыми. Что до Гинзберга, он один из тех, кем я был впечатлен. Всех не перечислишь. Свободным стихом, каким говорил он, я пишу редко, потому что считаю, что поэзия — это слова в неволе, слова в порядке, слова в строю. Это парад слов, на котором язык предстает во всем блеске, каким он не бывает в обычной жизни.
В «Скопинском льве» вы говорите о двух типах героев, которые существовали в советской культуре — это собственно Герои, с большой буквы, и скромные труженики. Для себя вы в том же тексте выбираете другую ролевую модель, авантюриста Рыкова. Можно ли сказать, что первые два типа героев сегодня скорее превратились в симулякры, а выбранный вами третий, неучтенный тип — манипулятор, «хозяин паутины» — остается единственно интересен?
Герой и труженик — не симулякры. Симулякры не ходят в атаку и не пекут хлеб.
И уж конечно, манипулятор далеко не единственно возможный типаж современности.
В «Бесах Достоевского» у Богомолова вы говорили, что человек обречен на свободу и хочет избавиться от нее, передав ее сильному. В стихотворении «так выглядит рай: пустыня свобода» лирическому герою «дают свободу» и она ему, кажется, вполне органична. Хочется понять, «пустыня свобода» — это райское или все-таки неудобное пространство? И каким вы себе представляете рай?
Рай мне по-разному представляется. То как спокойное озеро с ясной водой. То как заснеженный лес. То как степь цвета неба. Но всегда как место тихое и пустынное. Где свободно. Где ничего и никого нет, и всё возможно, и все возможны. Надеюсь, так и есть. Будет жаль, если окажется, что это что-то типа большой реанимации, в которой толпятся и галдят массово воскресшие праведники. Проверить, что там в действительности, лично мне вряд ли удастся, поскольку бог, с которым я имею дело, загробной вечной жизни не обещает. Жить в обмен на жизнь слишком плоско. Бог предлагает более сложные правила, в которых я пока не разобрался.
Вам близка философия экзистенциализма?
Экзистенциалисты (французская их фракция) пытались научиться жить без смысла. Метапрактика их предтечи Мальро, сизифов менеджмент Камю, человек-проект Сартра… методы у них были очень интересные. Но. Они исходили из ложной предпосылки, будто конечность жизни сама по себе делает ее бессмысленной. А это, по-моему, не так.
Возвращаясь к свободе, мне кажется, что Кафка в «Замке» сформулировал очень близкую к вашей идею. Замок там — это строгая и сложная система, за пределами которой лежит как раз «пустыня свобода». Но жизнь возможна только в Замке. Сама категория свободы существует исключительно в системе.
Человек реализуется только в системе, это понятно. Мы стадные (или стайные, кому что ближе) животные. Но быть частью системы при этом не обязательно. Можно сохранять инородность, оставаться посторонним. Кто понял, что он в матрице, более свободен, чем тот, кто не понял, хотя оба обитают в ней и делают примерно одно и то же. В море есть моряки и рыбы. Моряк знает, что он в море, а рыба нет. В этом разница. Небольшая, но значимая. Любая иерархия постулирует две свободы — одну, которую дает человеку, и вторую, которую у него забирает. Личность, не приросшая к системе, может изобрести добавленную, третью свободу, самодельную, свою, которую ни дать, ни отнять иерархия не может.
«Замок» я читаю иначе, но это отдельный разговор. Если коротко, Кафка ошеломляет радикальной неполнотой, отсутствием чего-то, что отсутствовать по определению не может. На его сцене важно не то, что на ней выставлено, а то, чего на ней нет, чего нет даже в подтексте и за кулисами. Нет секса, сексуальности, простой, сложной, плотской любви. Уж не знаю, нарочно он так писал или по причинам чисто клиническим, это и не важно. Лишенная эротических красок, которыми пестрит жизнь каждого из нас, его вселенная становится непривычно черно-белой. Это даже не графика. Это схема. Существование в удручающе чистом виде. Максимум одиночества.
Уберите из «Анны Карениной» секс — и получите кафкианский «Замок»: движение персонажей станет необъяснимым. И оттого невыносимо многозначительным.
В «Прибытии бронепоезда» вы говорите о «кривизне души» всех людей, обнаружить которую для вас было болезненно. Мне кажется, что ровно такая «кривизна души» и лежит в основе постмодернистского метода, которому вы следуете во многих своих текстах. Возможно ли сегодня искреннее (не только поэтическое) высказывание? И хочется ли вам этой искренности?
Искреннее высказывание, и поэтическое, и непоэтическое, возможно всегда. И высказываний таких сколько угодно. На мой вкус, так даже больше, чем нужно. Искренности слишком много, она обесценена из-за избыточности. Все ко всем лезут с этой так называемой «новой искренностью». Уже хочется иногда старого доброго лицемерия. Сдержанности, чопорности, закрытости. Солидности. Большого стиля. Но нет. Все так и норовят искренне друг на друга наплевать или, наоборот, визгливо друг другом восхититься. Выпячивают злобу, трясут любовью, хвастаются болезнями, тычут в мониторы своими детьми и собаками, навязываются в наставники, напрашиваются в нахлебники. И все напоказ, на полную громкость. Куда уж искреннее! Наслаждайтесь.
Какие фильмы, кроме уже упомянутых в «Прибытии бронепоезда» индийских, вы ощущаете важными для себя и почему?
«Рождение нации» Гриффита. Потому что понятно, откуда взялось кино. «Андрей Рублев» Тарковского. Потому что понятно, откуда взялся я. И все русские. Финальная сцена с Бурляевым и колоколом лучшее, что есть в кино вообще. А распятие в снегах… Да все там выше всяких слов.
Как появились «Полуострова» — ваш совместный проект с Вадимом Самойловым?
Я играл в самодеятельной группе. Написал песню. «Не говори» называется. Но мне не нравилось, как она получается в нашем исполнении. Попросил друга Костю сделать аранжировку. А он попросил друга Витю. А он попросил друга Вадима. Из «Агаты Кристи». Вадим Самойлов чрезвычайно талантлив. Он из моей незатейливой заготовки сотворил нечто очень высокого класса. И мы с ним решили продолжить.
Он взял мои стихи. И через какое-то время выдал «Полуострова». Никаких особых целей у нас не было. Альбом не продавался и не раскручивался. Есть вещи, которые делаешь просто потому, что делаешь. Потому что радует. Не считаю себя, кстати, ни поэтом, ни музыкантом, ни писателем. Надо было это сказать в начале интервью.
Отталкиваясь от «Полуостровов» — в ваших стихотворениях много апокалиптического. И ледяная пустыня, по которой мчатся «черные всадники», и «скелеты яблонь, мумии черемух». Чем эта эстетика вдохновлена?
Непонятно, как в текстах, отражающих реальность, обойтись без апокалиптических и декадентских образов. Распад — часть окружающей среды. Если у вас хорошая оптика, он обязательно попадет в кадр. Даже если вы фотограф на свадьбе.
Как внимательный читатель Натана Дубовицкого, наверняка знакомый с его последним романом «Ультранормальность», — пророчество из финала этого текста вы в сегодняшних реалиях считаете реалистичным или неактуальным?
«Ультранормальность» не читал. Под брендом «Натан Дубовицкий» выпущено четыре текста: «Околоноля», «Машинка и Велик», «Дядя Ваня» и «Подражание Гомеру». Это канон. Андрей Колесников тому свидетель. Остальное апокрифы.
Прямо сейчас французский режиссер Оливье Ассайас работает над фильмом по книге Джулиано да Эмполи «Кремлевский волшебник». Главный герой этого текста, по признанию автора, списан с вас. Вы читали этот роман?
О книге «Кремлевский волшебник» мне сообщили знакомые. Сказали, что она получила Гран-при Французской академии. Прислали интервью автора Джулиано да Эмполи, в котором он прямо говорит, что я являюсь прототипом главного героя. Подарили экземпляр на английском. Прочитал, что называется, по диагонали, выборочно. Текст, как ни странно, напомнил «длинную телеграмму» американского дипломата Кеннана — смесью симпатии к России и порой довольно глубоких наблюдений с отчужденностью, настороженностью и даже, возможно, враждебностью.
Себя я там местами узнал, местами совсем наоборот. Что естественно, текст-то художественный. Это такое полуполитическое сновидение. Персонажи изъясняются какими-то афоризмами. Фамилии известных в нашей стране и в мире людей просто приклеены к тем или иным авторским размышлениям. И это заменяет портрет и характер. Не роман, скорее, беллетризованный реферат. Который, впрочем, нельзя запретить называть романом.
Джулиано да Эмполи понимает устройство политических процессов в России?
Постиг ли автор тонкости функционирования нашей политической машины? Нет. Уверен, что он и не ставил перед собой такой задачи. Он пытался понять не машину, а машинистов. Что ж. Лучше, когда вас пытаются понять, чем когда считают, что все с вами ясно. Недаром одна из самых влиятельных американских газет упрекала автора в том, что его книга может вызвать у западной аудитории симпатию к России.
Цитируя вашего лирического героя из текста «Это я» на «Полуостровах» — «обернувшись на позднем пороге», кого вы видите сейчас?
Кто я и какой я, меня интересовало в 12 лет, в 18, в 30. И немного в 40. Сейчас мне не интересно, кто я. Все-таки я с собой знаком уже почти 60 лет. Это как встретить старого приятеля и вдруг ошарашить его вопросом: «А ты кто такой?!» Кто бы ни был, другого нет.
Последний вопрос: есть ли у вас какое-то одно самое яркое впечатление или воспоминание, к которому вы чаще всего обращаетесь?
Каких-то супервоспоминаний у меня нет. Могу поделиться парой обычных в стихотворной как раз форме.
1
Когда-то я был сумасшедшим
Жил на клумбе
Тянулся к солнцу
И кажется
Благоухал
Ты по утрам
Приносила мне кофе
Говорила
Слава ты не тюльпан
Шел бы домой
Я не шел
Предпочитая цвести во дворе
Прохожие
Обзывали меня дураком
Шмели находили нектар
У меня в голове
По ночам надо мной
Сияли окна и звезды и фонари
И ледяные глаза
Несуществующих птиц
Это было давно
Теперь мне значительно лучше
То есть хуже
Нет
Все-таки
Лучше
Ну не знаю
Мой маленький сын
Садится ко мне на колени
Просит
Пап расскажи
Как ты был сумасшедшим
2
Вспоминаю себя молодым,
замерзающим в Теплом Стане
на обрыве дождя, Москвы,
ветра, ночи, любви, скитаний,
замирающим сердцу в ритм
у дверей в твой подъезд пустынный
как волынщик у врат зари
с не остывшей еще волыной,
как я нес романтический вздор
и сражен был твоим ответом,
что не будь я мошенник и вор,
то, наверное, стал бы поэтом.
Вспоминаю тебя молодой,
чистой, злой, ледяной, красивой
затопившей весну рекой,
уносящей меня к обрыву.
Беседовал Егор Спесивцев